Автор: Глан Исаак Владимирович

  «…Я ИЗОБРЕЛ ЖАНР»
   
   Это случилось года через два после встречи с Юрием Карловичем. Мы с женой сидели в студенческом театре МГУ, зал был полон, вечер еще не начался, повернув голову, я увидел у крашеной стены Ольгу Густавовну. Она стояла там одна и показалась очень одинокой. Я тотчас же встал и уступил ей место. В антракте подошел и неожиданно получил приглашение: «Заходите». Мы и в самом деле пришли, а потом — смею думать — стали надолго желанными гостями, вплоть до последних дней ее жизни. Вновь увидел небольшую квартиру в Лаврушинском, напоминавшую вагон: крохотные комнаты-купе по одну сторону и длинный коридор вдоль них. В дальней комнате жила сгорбленная, седая женщина, ее сестра, Лидия Густавовна, вдова Багрицкого, отсидевшая свое в лагере, а потом отпущенная на вольное поселение. В общей сложности — семнадцать хрестоматийных лет.

alt


Ольга Густавовна рассказывала, что в маленьком казахстанском городке, где ей разрешили жить, была улица Багрицкого. Она почти не выходила из своей комнаты, но у нее часто бывали гости, я видел их через открытую дверь. Ольга Густавовна называла: «Вот Андрей Синявский». В другой раз, кивая на стремительную женщину с взлохмаченными волосами: «Люся. Они вместе делают книгу о Севе». Сева — поэт Всеволод Багрицкий, погибший на войне. Люся — его невеста, Елена Боннер, позже ставшая женой Андрея Сахарова. Ольга Густавовна очень нежно говорила о сестре, заботилась о ней, а еще о матери Олеши, Ольге Владиславовне, большой и грузной молчаливой старухе, похожей на комод, которую я тоже видел у нее.
  
…А началось все так. ‘Избранные сочинения’ Олеши появились в 1956 году. Тогда же прочитал книгу, но своя появилась позже, купил в букинистическом. Прочитал, наверно, как-то по-новому. Возникло непреодолимое желание написать автору. Из письма помню только слова, что ‘хотелось бы прочитать не только ‘Избранное’, а все, написанное Вами’. Ответ пришел очень быстро, и в нем главным образом было оценено именно мое письмо. Чем так привлек Олешу восторженный отклик юного читателя? Только потом я понял: Юрий Карлович не был избалован вниманием критики, видимо, даже такое письмо было для него ценно. Прошло еще какое-то время, прежде чем я решился написать ему еще раз и попросить о встрече. Это случилось незадолго до его смерти, о чем тогда, понятно, знать было не дано.

 И вот теперь встреча с его женой. Когда я был у Юрия Карловича, видел только, что она мельком заглянула в комнату, где мы разговаривали. Странно, что запомнила меня. Первый раз пришел один. Потом мы стали бывать у Ольги Густавовны с женой, а через какое-то время уже и с нашей маленькой дочкой. Ольга Густавовна шила для ее кукол платья. Я вспоминал свои беседы с Юрием Карловичем, его рассказы, почти буквально воспроизводя их, ведь они сохранились в моей записной книжке. Уже во время первого разговора с Юрием Карловичем, понимал, что на меня обрушилось нечто громадное, небывалое, некий незаслуженный дар, а потому, выйдя на улицу, помчался на Главтелеграф. Самописки (как их называли) с собой не было, а там всегда лежали школьные ручки с перьями N86, и я записал, все, что услышал. Второй раз был предусмотрительнее — ручка была с собой. Слушая меня, Ольга Густавовна сказала: «Напишите об этом». Первая — небольшая заметка — появилась в «Литературе и жизни», а через несколько лет уже более полная статья в сборнике «Воспоминания о Юрии Олеше». Потом несколько раз я встречал ссылки на нее, понятно, не из-за ее достоинств, просто выяснилось, что я был последним, кто встречался с Юрием Карловичем и записал беседу с ним.
  
И вот спустя много лет вернулся к своим воспоминаниям. Дело в том, что случайно наткнулся на ту самую записную книжку — в обычном для тех лет черном дерматиновом переплете, где, кстати, после всех записей была наклеена фотография Юрии Карловича из «Литературки», которую я обвел черной рамкой. Листая ее, обнаружил, что многие слова Олеши так и не покинули ее, не появились они даже в статье, вошедшей в сборник — по разным причинам, в том числе и соображениям времени. И тогда, и сейчас самым поразительным и необъяснимым для меня остается тот факт, что все, что я записал, сказано было в течение двух не таких уж длительных встреч, я не мог себе позволить долго быть у него, Юрий Карлович плохо чувствовал себя, полулежал на тахте. Отнимите от этого времени непременные минуты для знакомства, его беглый просмотр моей рукописи с короткими заметками, написанными, конечно же, под его влиянием, и встреченные, кстати, не очень одобрительно: «Это жанр конца жизни». Никогда — ни до, ни после этого — я не встречал столь необыкновенно насыщенного разговора, так плотно сказанных слов. Потом узнал из других воспоминаний, в частности, его друга Эммануила Казакевича, что мое впечатление не было случайным, таким он был всегда, со всеми говорил столь же емко и глубоко. «Обыкновенного житейского разговора, — писал Казакевич,- Юрий Олеша вовсе не умел вести. Ход его мыслей был всегда оригинален, реплики неожиданны, ассоциации — очень богаты, переходы — остры».
  
Сейчас я не вспомню, как началась беседа, почему Юрий Карлович сказал именно то, а не другое, но вот его собственная запись о Гайдаре: «Он мог говорить без берегов и каких бы то ни было отталкиваний». Без сомнения это можно было отнести и к нему самому.
 
…- Я задумал написать такую книгу, просто пересказать десять классических сюжетов, «Фауста», например, «Ад». Я хотел бы привлечь к ним читателя. Вот Данте. У нас ведь совсем его не знают. Поэт, спускаясь в ад, стесняется собственной тени, потому что люди, которые его окружают, даже спутник его — Вергилий, сами тени. Ему стыдно, что он человек, а они бесплотны. Какая великолепная, какая мощная фантазия!
  
Из его книги 56-го года я уже знал, что Юрий Карлович пишет книгу заметок — воспоминания, наблюдения, размышления. Там тоже были пересказы сюжетов. Войдут ли они в его будущее произведение (о котором позже прочитал, что он считал его главным)? Нет, это отдельная и дорогая для него тема — рассказ о своей «золотой полке». К автору «Божественной комедии» Олеша вернулся в разговоре еще раз — когда я задал популярный в то время вопрос: «Какую книгу вы бы взяли на необитаемый остров?», и привел остроумный ответ на него Честертона: «Как построить лодку». Последние слова вызывают недовольство: «Шуточки в духе Шоу. Не люблю». Его ответ:
  
— Я взял бы Данте.
 
  В маленькой комнатке Юрия Карловича — книжный шкаф, письменный стол, тахта. Телевизор — одной из новейших марок: «Рубин». Над ним — репродукция Рафаэля. Это сочетание — Рубин и Рафаэль, Данте и Маяковский (он даже их сравнивал) — его мир, где все самое недосягаемое, самое совершенное. Такое было впечатление.
  
Слушая Юрия Карловича, я все время помнил о его книге. Там тоже много о прочитанном. Олеша-читатель — особая, по-своему исключительная тема. «Я дал бы миллион долларов, чтобы прочесть заново «Анну Каренину», «Мадам Бовари»…» Это уже Хемингуэй. Олеша пересказывал книги так, как будто был их первым читателем, книга лежала перед ним в рукописи, когда была возможность что-то поправить, изменить в ней, он мог поспорить с автором, даже рассердиться на него.
 
Вот о Достоевском, Юрий Карлович недавно сделал инсценировку «Идиота» для театра Вахтангова:
  
-Очень странный писатель. Непонятно, почему он всем нравится. Он может не нравится. Генерал Иволгин что-то выдумывает. Входит Настасья Филипповна, и дочь Иволгина краснеет. Почему? Это же прекрасно, когда так выдумывают. Не понимаю. У Достоевского были превратные понятия о самолюбии.
  
И так — о любом классическом произведении. У него, например, есть такая запись: «Пусть даже это будет мнение великих писателей — Льва Толстого, Пушкина и т.д., тут для меня нового нет, я это все знаю и сам, тут я не в школе, а если и в школе, то среди учителей». Позже я не раз жалел, что Олеше была недоступна Библия, или, во всяком случае, ему не дали бы комментировать ее. Вполне мог бы написать: «Бог был неправ…». В самом деле, Библия с ее необъяснимо острыми психологическими наблюдениями, мощными характерами и детально выписанными трагическими подробностями — это, в конечном счете, текст, а любой текст, даже сакральный, состоит из слов. Слова — материал, ремесло, мастерская. А в этой мастерской Олеша был своим.
  
Закончил о Достоевском так:
  
-Я не самолюбив. Пожалуйста, назовите хоть вором. Но если скажут: у Олеши не тот эпитет, будет обидно. Когда я нахожу его, предмет больше для меня не существует.
  
Ему хочется знать нынешние вкусы. Я — случайный гость — был представителем молодого, незнакомого ему поколения, и этим, видимо, для него любопытен.
  
-Читают ли сейчас Бальзака, Гюго? Читают ли вообще? Ведь телевизор мешает.
  
Поразительно — это было сказано в 60-м году. Сам делится наблюдением:
  
-Я недавно видел, как девушка читала «Войну и мир» на эскалаторе метро.
  
Тогда я, кстати, так и не понял — плохо это или хорошо? Но в голосе Юрия Карловича не было осуждения. Просто — изменился мир. Чтение Толстого на движущейся лестнице — другая эпоха, он стал ее свидетелем. Девушка, наверно, ему нравилась.
  
О книгах говорил много, видимо, я спрашивал. Литература тогда вообще была главной темой бесед. Узнать у Юрия Карловича мнение о писателях, которыми все тогда увлекались — как можно упустить? В ту пору был чрезвычайно популярен Цвейг — как несколько ранее Кронин, а позднее Ремарк. Незадолго до этого вышедший его двухтомник маленьким на то время тиражом — семьдесят пять тысяч, на черном рынке стоил сумасшедшие деньги. Я называю имя, и по выражению лица Юрия Карловича замечаю, что он прослышал о моде на Цвейга, но это ему не нравится. Он говорит ругательное слово, которое, впрочем, тут же смягчает замечанием:
  
-Вот романизированные биографии у него неплохие.
  
Добавляет:
  
-Пусть читают Уэллса. Это гораздо выше. А из современных — Хемингуэя. «Иметь или не иметь» — какая мощная вещь. Это лучшая его книга.
  
Я называю еще имя — О.Генри. Тоже двухтомник, и тоже предмет вожделения книгоманов. Нет, об этом писателе вообще не стоит говорить.
 
  -Рассказы не должны быть сюжетны. Иначе это не литература.
  
А что советская проза? Как Олеша относится к современникам? На лице равнодушие: «Я плохо ее знаю, не слежу за ней».
  
Называю Паустовского, хотя не был его поклонником. В то время им увлекались все, кумир читательской публики, видимо — как теперь понимаешь — не столько за талант, сколько за честность. Честность, наверно, и была его талантом, редким и особо ценимым в то время. Что думает о нем Юрий Карлович?
  
Бескомпромиссен.
  
-Второразрядный писатель. У него необязательные слова. «Золотая роза» — это же тавтология. Все розы золотые. «Хрустальный рояль» — все рояли хрустальные. Все перепутал об Одессе. О многом, из того, что пишет, можно писать, а можно не писать. Он говорит о том, что всем известно. Багрицкий умер от астмы, Уайльд педераст. Но это же все знают. Есть писатели, а есть популяризаторы. Таков и Арбузов. Успех огромнейший. Популяризаторов почему-то вообще любят больше.
  
Это выражение — популяризаторы — я запомнил и без записной книжки. Деление на писателей и популяризаторов и посейчас осталось для меня главным критерием в оценке творческого дара, и не только по отношению к литературе. Но тогда я посчитал все же нужным заступиться за Паустовского. Пересказываю Юрию Карловичу один сюжет из его воспоминаний, которые только вышли. Сам я их не читал, но то, что мне рассказали, произвело впечатление. Гражданская война. В одно село ночью вошли белые (по жизни, возможно, и красные, но в то время должны были быть непременно враги), и постучались в первую попавшуюся избу. Там сразу почувствовали неладное и, не открыв, заголосили. Плач подхватили соседи. За ними — другие. И вот ночью, когда улицы пустынны, непроглядная тьма, одно только и есть в селе — крик. Кричит все село, плачут все избы. Можно представить: пустынные улицы, глухая черная ночь, если что живет — плач.
  
Олеша внимательно слушает.
  
-Неплохо.
  
Пройдет много лет, мне попадется томик Паустовского, я сам наткнусь на это воспоминание. Как же плохо распорядился им автор! То, что на одной странице, да еще точно найденными словами стало бы драгоценностью, растянуто на пять-шесть. Трагедия исчезла, осталась просто многословная зарисовка.
  
Снова о современной прозе. Юрий Карлович недоумевает.
  
-Плохо пишут. Почему — сам ни черта не понимаю. Наверно, все стремятся к деньгам. У нас время было другое, мы создавали литературу. Была нужна советская литература. Бабель, Всеволод Иванов, Валентин Катаев. А сейчас не нужна, писатели понимают это. Растерянность какая-то чувствуется. Роман теряется как форма. Не романы, а очерки.
  
В первой редакции воспоминаний, той, что была опубликована в «Литературе и жизни», эти слова тоже были, но там стояло еще одно имя: Шолохов. Юрий Карлович, действительно, назвал его («Вот Шолохов что-то пытается…»). Но когда готовился сборник, Ольга Густавовна попросила: «Вычеркните». Я выполнил ее просьбу.
  
-Мне непонятно желание заработать литературой, — продолжал Юрий Карлович. — Изолируйте меня от людей, все равно буду писать. Вот недавно сделал жест. Инсценировал ранний рассказ Чехова «Цветы запоздалые». Прочитал в Малом театре. Понравилось. Но говорят, эту линию надо изменить, эту…Почему они знают? А я вот так вижу. Взял пьесу. Отказался от ста тысяч. Она бы после Малого шла по всему Союзу. Мейерхольд бы поставил.
  
Последняя фраза, как помнится, была сказана безденежным Олешей вскользь, даже равнодушно. Для него это было как само собой разумеющееся.
  
Юрий Карлович возвращается к своей главной работе- книге наблюдений, размышлений, воспоминаний.
  
— Этим летом закончу. То, что уже вышло, очень маленькая часть. Хотел бы, чтобы у меня в «Литературной газете» был свой уголок — нет, не дали. Для советской литературы это новый жанр, еще неизвестный. Я его изобрел. Пока не знаю, как поднести книгу. Найти какую-то систему? Или просто разбить на главки, без всякой системы, чтобы читатель мог отдохнуть? И названия еще не знаю. Может, по Гамлету: «Слова, слова, слова…»?
  
Это название, кстати, несколько раз встречается в его записях. Так принц Датский отвечает Полонию, чтобы отделаться от него. Они обычно произносятся пренебрежительно, с оттенком иронии, и потому не рассматривались, как вариант. Но почему? Вполне можно представить книгу с таким названием. В конце концов, слова принадлежат Олеше, а это уже другой смысл.
  
Окончательно он так и не выбрал заголовка. В оставленных же листках нет никакой последовательности, они так и остались лежать в папках в случайной последовательности — как писались. В самом деле — не закончена. Я не раз видел эти папки. МИ вот — полная неожиданностью, которая привела меня в крайнюю растерянность и смущение. Ольга Густавовна предложила мне собрать их в книгу. Мне — начинающему журналисту, у которого не было и не могло быть никакого литературоведческого опыта! Какие могли быть у нее иллюзии? Но понимал и другое: со стороны Ольги Густавовны это был просто акт отчаяния. Дело в том, что первым публикатором заметок был Виктор Шкловский, душеприказчик Олеши, председатель комиссии по его наследству. Как мощная творческая личность, Виктор Борисович, имея дело с рукописями, не мог не вмешаться в текст. Не знаю, подвергал ли он его редактированию, но каждая заметка (подборка появилась в «Октябре») получила название, и это привело Ольгу Густавовну в ужас. Она вдруг вспомнила такие слова Юрия Карловича о Шкловском: «Мой злой гений», и не раз повторяла их. В самом деле, в названиях было что-то нарочитое, искусственное, ибо оно закрепляло отрывок в сознании читателя — именно тем смыслом, той волей, которая шла не от автора, а привнесена была извне. Может быть, сам Олеша расставил другие акценты? Опыт, знания, даже гениальность публикатора здесь не подмога. Литературная непорочность, просто трепетное отношение к имении автора в глазах его жены были несомненным достоинством. И потому она, тоже член комиссии, обратилась к первому же приглянувшемуся ей молодому человеку — уж он-то не будет своевольничать! Я помню несколько распухших папок, где были листки с напечатанными заметками — на каждой странице одна. Юрий Карлович сразу их печатал, даже в сборнике 56-года, который заново открыл нам писателя, есть прекрасный рисунок Феликса Збарского — задумчивый Олеша над чистым листом, вправленным в машинку.