Но и за письменным столом Олеша не мог сосредоточиться на работе: “Пишу эти строки в Одессе, куда приехал отдыхать от безделья … когда работа удается, усидеть на месте трудно. Странная неусидчивость заставляет встать и направиться на поиски еды, или к крану, напиться воды, или просто поговорить с кем-нибудь. … Наступает уныние, которое нельзя изменить ничем. Страница перечеркивается, берется новый лист, и в правом углу пишется в десятый раз за сегодняшний день цифра 1”. Олеша, конечно же, пытался найти причину, которая “мешала” ему работать, препятствие, мешавшее прийти вдохновению. Олеша искал это препятствие в мелочах: беда, оказывается, в том, что он пишет стоя, а не сидя, виноватой оказывается пишущая машинка, которую “тяжело” передвигать, “скорее надоедает, скорее чувствуешь желание отдохнуть”. Разумеется, Олеша понимал, что это лишь самообман. Он понимал, что болен творческим бессилием, но причину “болезни” найти не мог: “Моя деятельность сводится сейчас к тому, что в течение дня я заношу на бумагу две-три строчки размышлений… эта деятельность… составляет по величине не больше, чем, скажем, записки Толстого, не то что в дневниках, а в той маленькой книжечке, которую он прятал от жены. А где же моя “Анна”, мое “Война и мир”, мое “Воскресенье” и т.д. Надо все это обдумать и сделать выводы”. И за этими грустными размышлениями следует строчка, на мой взгляд, объясняющая все: “Только что ел пломбир”. Вот он, ответ! Олеша был не способен сконцентрироваться на работе и отказаться ради нее даже от небольшого удовольствия. Он сам назвал свое состояние “болезнью”, с которой нельзя писать. И тем не менее он писал и писал просто для того, чтобы оправдаться перед самим собой, чтоб доказать самому себе, что его творения все-таки литература, что он все-таки писатель. Он писал как посредственный журналист, работающий в многотиражке. Видимо, ему было стыдно за свои произведения, оттого-то даже вещей, написанных на журналистском уровне, у него мало. Настоящее творчество Олеши в последние годы ограничивалось лишь чудными метафорами.

III. ИНДУЦИРОВАННАЯ ПАССИОНАРНОСТЬ

Итак, мы подошли к выводу, что дар Олеши не был полноценным, ибо его талант не опирался на повышенную пассионарность. Но возникает закономерный вопрос: почему тогда творения Олеши не ограничиваются калейдоскопом метафор, отдельными удачными фрагментами (вроде уже упомянутого мною эпизода с покупкой торта, вошедшего в “Ни дня без строчки”) и “балластом”, т.е. статьями, очерками и дневниками? Почему “Зависть” и “Трех толстяков” не постигла участь “Нищего” и “Смерти Занда”? И почему, наконец, почти все лучшие произведения Олеши были написаны в период 1924-1931 годов? Этот “золотой период” Олеши не только поставил бы под сомнение нашу концепцию, но и вошел бы в противоречие с законом сохранения энергии, если бы не было открыто и описано явление пассионарной индукции. Пассионарная индукция – это “изменение настроения и поведения людей в присутствии более пассионарных личностей.

Пассионариям удается навязать окружающим свои поведенческие установки, сообщив им повышенную активность и энтузиазм, которые от природы этим людям не присущи. Они начинают вести себя так, как если бы они были пассионарны, но как только достаточное расстояние отделяет их от пассионариев, они обретают свой природный поведенческий и психический облик”. Явление пассионарной индукции – одно из основополагающих в учении о пассионарности и в пассионарной теории этногенеза. Пассионарная индукция “пронизывает все этнические процессы, будучи основой всех массовых движений людей, инициаторами которых являются пассионарии, увлекающие за собой менее пассионарных людей. Таковы политические движения, крупные миграции, религиозные ереси и т.д.” Примерам пассионарной индукции нет числа, наиболее яркими являются, конечно же, военные подвиги: Суворова под Кинбурном и в швейцарском походе, Наполеона при Лоди и Арколе, Раевского под Солтановкой и подвиги многих безвестных солдат, первыми бросавшихся в бой и увлекавших за собой своих товарищей. Немало примеров пассионарной индукции связано с выступлениями известных ораторов, порой доводивших своих слушателей до исступления. И что интересно, речи этих ораторов, к примеру, знаменитая речь Ф.М. Достоевского, произнесенная 8 июля 1880 года на заседании Общества любителей российской словесности, при чтении не производит того впечатления, которое она произвела на слушателей. Следовательно, в успехе речи решающую роль сыграло личное присутствие Достоевского. Еще более интересный пример – выступления И.В. Сталина. Считается, что Сталин никогда не был хорошим оратором. Его речи, как правило, банальны и малоинтересны, однако по свидетельству К.И. Чуковского, которого трудно заподозрить в сталинизме, не только речи Сталина, но даже само его появление вызывало реакцию, которую обычно называют “массовым психозом” – явление, не объяснимое одним лишь страхом.

Итак, если пассионарный воин может заставить своих товарищей забыть о страхе смерти, пассионарный политик – об убеждениях и первоочередных делах, то, логично предположить, что пассионарный литератор может невольно “ввести” пассионарность своему коллеге. К сожалению, такой эффект не будет продолжительным, ибо для долгой творческой жизни нужна собственная пассионарность, но и этого эффекта хватило на то, чтобы русская литература стала богаче на одного талантливого писателя.

Но кто из знакомых Олеши мог произвести эту самую пассионарную индукцию? Вспомним коллектив “четвертой полосы” “Гудка”: Катаев, Ильф, Петров, Булгаков – все они были не только талантливы, но и пассионарны. Следовательно, пассионарное напряжение консорции (в данном случае, коллектива “четвертой полосы”) было достаточно велико, и Олеша, так или иначе, должен был подчиниться общему ритму. Впрочем, еще важнее то, что Олеша некоторое время жил под одной крышей с В. Катаевым, а затем с Ильфом. Жили Олеша и Ильф в печатном отделении типографии (в Москве был тогда жилищный кризис). Позднее они перебрались в Сретенский переулок, где поселились в каком-то флигельке. В это время были написаны и “Зависть”, и “Три толстяка”, и несколько отличных рассказов. Кроме того, Олеша был дружен с Багрицким и, главное, с Маяковским, ярко выраженным пассионарием. Пассионарная индукция Маяковского описана не раз. Сам Олеша писал: “Его появление электризовало нас. Мы чувствовали приподнятость”.

В конце 1920-х Олеша был самым популярным автором “Гудка” (см. свидетельства В. Катаева, М. Штиха, И. Овчинникова) и одним из самых знаменитых писателей. А ведь литературная жизнь в 1920-е отнюдь не была бедна. Пожалуй, это был один из самых интересных периодов в истории русской литературы. Государство еще не протянуло к ней свою железную лапу, а оголтелые рапповцы и лефовцы не были так страшны, и диспуты между литературными объединениями только добавляли “перца” литературной жизни. Напомню, что в двадцатые годы работали Булгаков и Платонов, Ахматова и Пастернак, Зощенко и Бабель, Лавренёв и Багрицкий, Ильф и Петров, Заболоцкий и Хармс, Горький, уже писавший “Самгина”, и Шолохов, работавший над “Тихим Доном” (или же, как считает А.И. Солженицын, уже присвоивший его). И Олеша сумел прославиться на таком фоне! Но вот переехал на другую квартиру Ильф. Застрелился Маяковский. Обострилась болезнь Багрицкого (впрочем, Олеша разошелся с ним еще раньше). Отдалился делавший карьеру Катаев. Покинул “Гудок” Булгаков. А без дополнительной пассионарности талант Олеши был бессилен. О том, что произошло в дальнейшем, я уже писал. Пьесы, повести, рассказы оставались недописанными, а сам Олеша стал чувствовать себя стариком (в тридцать с небольшим лет!) Тогда же у Олеши появилась тема молодости, с которой он связывал свои писательские и журналистские успехи. Воспоминания об утраченной молодости пронизывают почти все его произведения от дневниковых записей до печально знаменитой речи на I съезде советских писателей. И дело тут не столько в молодости как таковой, сколько в том, что с ней у Олеши был связан период настоящей творческой деятельности…

IV. ЗАВИСТЬ

Попробуем рассмотреть некоторые проявления пассионарности Олеши, ведь пассионарность в той или иной степени присуща каждому человеку. Правда, у Олеши, как и у большинства людей, пассионарность не была повышенной и уравновешивалась инстинктом самосохранения, но это не значит, что мы не можем изучать ее проявлений. Каков был модус пассионарности Олеши? Властолюбие Наполеона, одержимость протопопа Аввакума, стремление Суворова к победам ради побед достаточно известны. Олеша был завистник. Катаев в своем скандально знаменитом “Алмазном венце” писал: «Однажды ключик сказал мне, что не знает более сильного двигателя творчества, чем зависть».

В дневниковых записях Олеши можно найти целую декларацию завистника: “Всем завидую и признаюсь в этом, потому что считаю, скромных художников не бывает, и если они претворяются скромными, то лгут… и как бы своей зависти не скрывали за стиснутыми зубами – все равно прорывается ее шипение. Каково убеждение чрезвычайно твердо во мне… зависть и честолюбие есть силы, способствующие творчеству… это не черные тени, остающиеся за дверью, а полнокровные могучие сестры, садящиеся вместе с гениями за стол”. Надо сказать, что зависть – это не просто слепое чувство, ведь дурными могут быть только мотивы поступков. Зависть, как и любая другая эмоция, может порождать самые разнообразные поступки. Зависть заставляет подсыпать яд сопернику или писать на него донос, но она же побуждает и к самосовершенствованию, к активной (часто полезной) деятельности, которая должна привести к победе над соперником.

Как известно, творчество многих писателей автобиографично. Причем в одних случаях автор приписывает герою свои мысли и чувства, в других – даже свою биографию. Сколько-нибудь просвещенный читатель легко узнает в Нержине и Костоглотове – Солженицына, а в Годунове-Чердынцеве – Набокова. Главный герой «Зависти» Николай Кавалеров, несомненно, alter ego Олеши, что он сам признал в своей речи на I съезде советских писателей. В том, что многие свои ощущения Олеша передал Кавалерову, легко убедиться. Например, Кавалеров жалуется, что его не любят вещи. Об аналогичных высказываниях Олеши упоминают В. Катаев и И. Глан. Кавалеров – завистник. Он завидует Андрею Бабичеву, потому что тот государственный человек и советский барин – а он, Кавалеров, при барине приживальщик, шут. Кавалеров завидует Володе Макарову оттого, что тот “новый человек”, “человек-машина” и ему предназначена Валя, возлюбленная Кавалерова. Но самое главное: Кавалеров завидует силе, здоровью, бодрости, энергии Бабичева и Макарова. Этой завистью слабого (и в физическом, и в духовном смысле) обывателя к энергичному и деловому (хотя и на редкость противному) человеку пронизан весь роман.

Естественно, перед нами встает вопрос о прототипе Андрея Бабичева. Л. Славин утверждал, что прототипом и Андрея, и Ивана Бабичевых (что довольно странно) был некий весьма странный гражданин, торговавший на одесском базаре и посещавший “Коллектив поэтов”. Однако образ сумасшедшего (он считал себя председателем земного шара и, по совместительству, антихристом) торговца мало походит на советского дельца Андрея Бабичева. Думается, что прототипом (или одним из прототипов, ибо Бабичев, возможно, образ собирательный) Бабичева был тот, кому завидовал сам Олеша.

Вряд ли Олеша завидовал таланту. Он сам был талантлив и знал себе цену. А. Аборский свидетельствует, что однажды автор “Вишневой косточки” воскликнул: “Другой Олеша придет через 400 лет!” Еще одно высказывание, свидетельствующее о тщеславии Олеши, приводит М.Зорин: “Знаете, мне очень нравится, что писателю присваивается… звание “народный писатель”… как бы это звучало — народный писатель Олеша”. Наконец, Катаев описывает, как юный форвард команды решельевской гимназии, забив в финальном матче футбольного первенства Одесского учебного округа решающий мяч, кричал, аплодируя самому себе: “Браво я!”
Как видим, завистливость Олеши сочеталась с тщеславием, что, впрочем, не удивительно, т.к. тщеславие встречается среди писателей, поэтов, художников и ученых не реже, чем властолюбие среди политиков.

Обобщим собранный материал. Популярный фельетонист, любимый и уважаемый многими людьми, человек, которого считают счастливчиком и завидуют ему, сам завидует. Но кому? Конечно, не Маяковскому. Судя по дневникам, Олеша относится к автору “Левого марша” как к живому классику, которому завидовать бессмысленно. Да и познакомился с ним Олеша лишь в 1928 году. Вряд ли он завидовал Ильфу, в 1926-1927 гг. (время работы над “Завистью”) Олеша был куда известней его. Не мог быть объектом зависти и тяжелобольной Багрицкий. Из знавших Олешу остаются М. Булгаков и В. Катаев. Но всякий, кто имеет представление о личности Булгакова, откажется искать в нем прототип Бабичева. Иное дело Катаев. Олеша и Катаев познакомились еще в Одессе. Оба перебрались сперва в Харьков, а потом в Москву. Но Катаев буквально всюду опережал Олешу, жизнь которого кажется скучной, пресной по сравнению с яркой, бурной (особенно в молодости) жизнью Катаева. В 1915 году Катаев добровольцем ушел на фронт, где дослужился до прапорщика, получил “Георгия” и оружие “за храбрость” и был отравлен газами. В 1919 году он уже в Красной Армии, командует батареей. В литературную жизнь Катаев вошел на удивление легко. Еще до войны он познакомился с Буниным. Это он, Катаев, “вытащил” в Москву и Олешу, и Багрицкого, и своего брата Евгения, которого он заставил (в прямом смысле слова) писать, позднее познакомил его с Ильфом и дал им сюжет “Двенадцати стульев”. Катаев раньше Олеши стал печататься, раньше вошел в литературную жизнь Москвы, раньше прославился.

Он был всего на два года старше Олеши, однако покровительствовал ему (как Бабичев Кавалерову). Олеша одно время жил у Катаева, в его комнате (как Кавалеров в доме Бабичева). В довершение всего, Олеша и физически уступал Катаеву, был на голову ниже ростом. Передо мной фотография середины конца 1920-х. Справа, на переднем плане, стоит Михаил Булгаков, слева – Катаев. Автор “Квадратуры круга” элегантно одет, весь вид его как будто излучает благополучие. Его лицо – лицо преуспевающего человека, удачливого литературного дельца (каким он, в сущности, и был). Лицо хозяина жизни. В центре стоит автор “Зависти”. И без того малорослый, он кажется еще ниже из-за своей широкоплечести (он был ширококостный). Его лицо из-за необыкновенно глубоко посаженных глаз и утиного носа вызывает ассоциации с клоунской маской. Вид его до странности старообразен (ему в то время не было и тридцати. Он моложе Катаева и Булгакова, но ему можно дать лет 50). Кепка и черный костюм усиливают контраст с Булгаковым и Катаевым (они в шляпах и серых плащах). При взгляде на эту фотографию так и вспоминаются слова Кавалерова: “А я… при нем шут. Да, шут! Шут, клоун, карлик”.

В чертах Бабичева (не внешних, а, скорее, в поведении) можно найти немало “катаевского”: оба (и Бабичев, и Катаев) люди деловые, энергичные, пышущие здоровьем, хохочущие: “…Катаев получал наслаждение от того, что заказывал мне подыскивать метафору на тот или иной случай. Он ржал, когда она у меня получалось”, — писал Олеша в своих дневниках. “Он внезапно начинает хохотать… Он ржет, тычет пальцем в лист… Я слушаю его, как слепой слушает разрыв ракеты”, – это уже из “Зависти”.

Наряду с дружескими чувствами (которые Олеша все-таки сохранял к Катаеву) у автора “Зависти” накапливалось раздражение, вызванная завистью ненависть к автору “Растратчиков”. Деловитость, решительность, ловкость, удачливость, ум, здоровье Катаева, пройдя через раздраженное завистью сознание и подсознание Олеши, воплотилось в Андрее Бабичеве, вызывающем ненависть у Кавалерова и неприязнь у читателя. Если наше предположение о том, что Катаев стал прототипом Бабичева, верно, то это была своеобразная месть Катаеву, особенно “сладкая” тем, что литератор был выведен здесь человеком, чуждым искусству, чуждым всему изящному. Это сродни мести Кавалерова, который, крикнув Бабичеву “колбасник!”, тем самым низвел этого государственного мужа до уровня удачливого мещанина.

А вот что писал о своих взаимоотношениях с Олешей сам Катаев: “… меня с ключиком связывали какие-то тайные нити… нам было предназначено стать вечными друзьями-соперниками или даже влюбленными друг в друга врагами. Судьба дала ему, как он однажды признался во хмелю, больше таланта, чем мне, зато мой дьявол был сильнее его дьявола… вероятно, он был прав… Вообще, взаимная зависть крепче, чем любовь, всю жизнь привязывала нас друг к другу”.
Слова Катаева подтверждает и А. Гладков: “… Юрий Карлович назвал К. (В.Катаева. – С.Б.) братом, но тут же начал говорить злые парадоксы о братской любви… Все это было какой-то очень сложной вариацией одной из тем “Зависти” и одновременно каких-то глубоко личных рефлексов”.

Итак, двойная зависть. Зависть таланта к пассионарию (Олеша) и пассионария к таланту (Катаев). Особо подчеркну, что зависть Олеши к Катаеву – это отнюдь не вариант творческого соперничества. Его зависть имела психофизиологическую природу. Надо сказать, что Олеша, не зная ни о биохимической энергии, ни о пассионарности, отлично чувствовал то, чего ему не хватало. В дополнение к словам о “дьяволе” позволю себе привести еще две цитаты из дневников Олеши: “Видел в парикмахерской лицо человека, каким хотелось бы самому быть. Лицо солдата — лет сорока, здоровый, губы как у Маяковского… Это лицо, которое хотелось бы назвать современным, интернационально мужским. Лицо пилота, современный тип мужественности… Вероятно, бывший командарм, ныне работающий дипкурьером”; “Репетиция “Трех толстяков”… Ведет репетицию Москвин. Бешеный темперамент – в пятьдесят шесть лет… Он – мужчина. Может вдруг вызвать зависть. Я завидую умеющим проявлять достоинство”. Как видим, Олеша завидовал не представителям другого класса, “людям нового мира” и т.п., а именно пассионариям, вне зависимости от того, советские ли они партработники, выходцы из крестьян или московские интеллигенты.

А что же другой завистник, Катаев? Он написал раз в десять больше, чем Олеша, причем умел писать что нужно и когда нужно. Он стал советским вельможей. В отличие от Олеши, мечтавшего о Европе, но так и не увидевшего ее, Катаев объездил всю Европу, побывал в Америке. Он был менее талантлив, чем Олеша, зато, в отличие от автора “Заговора чувств”, как писатель он реализовался полностью. Катаеву пришлось учиться многому из того, что было дано Олеше от природы. И он вновь обошел Олешу. “Ни дня без строчки”, на мой взгляд, гораздо слабее поздней прозы Катаева. Думается, что автор “Травы забвения”, “Рога Оберона”, “Белеет парус одинокий”, “Алмазного венца” и даже “Время, вперед!” останется заметной фигурой в русской литературе ХХ века, но вещь, равную “Зависти”, ему так и не удалось написать. А вскоре после смерти его, как одного из тех, кто, по выражению Солженицына, “обслуживал курильницы лжи”, предали анафеме.

Но много ли счастливей посмертная судьба Олеши? Да, его не проклинают, напротив, даже жалеют как “жертву режима”. Однако 100-летний юбилей Олеши прошел даже тише, чем юбилей Катаева.
За пушкинско-набоковско-платоновскими торжествами о юбилее автора “Трех толстяков”, кажется, почти все позабыли. Даже долгожданный выход в свет “Книги прощания”, в которую вошли прежде всего не публиковавшиеся ранее или публиковавшиеся лишь в журналах дневники Олеши, в чем-то даже повредил ему, ибо разрушил миф, бытовавший со времен первого издания “Ни дня без строчки”, о том, что В.Шкловский, якобы, скрыл лучшую часть дневников (видимо, из той же зависти). К сожалению, у нас нет достоверных источников, позволяющих говорить о взаимоотношениях Олеши и Шкловского, но большая часть опубликованных сейчас дневниковых записей в художественном отношении не лучше того, что публиковалось прежде. Хотя как мемуары они интересны, и в них есть несколько удивительных развернутых метафор, но создать еще одну великую книгу (равновеликую “Зависти”) Олеша не смог. “В моем теле жил гениальный художник, которого я не мог подчинить своей жизненной силе”, — с грустью записал Олеша. Владея русским (кстати, неродным для него) языком не хуже Набокова, он так и не стал вторым Набоковым, но Олеша остался королем метафор. Вот одна из них: “Вы прошумели мимо меня, как ветвь, полная цветов и листьев”. Как знать, может быть именно из этой ветви выросла тема “Веты” в одном из самых изысканных произведений русской прозы второй половины ХХ века – “Школе для дураков” Саши Соколова.